Дочь Роксоланы - Страница 32


К оглавлению

32

Последняя мысль напугала Михримах почти до безумия. Девушка закрыла лицо ладошками, ощущая, как горит кожа на щеках, и радуясь, что сестра не может читать ее мысли. Посылает же иногда шайтан в голову всякие ужасы! Это все шайтан, все его происки, а вовсе не желания самой Михримах, дочери великого султана правоверных. Ей недостойно о таком думать – вот она и не думает.

Совсем-совсем не думает, правда!

Хорошо бы ее отдали за достойного мужчину, приближенному к султану. Вот об этом можно думать, это не порочные грезы, которые она, Михримах, уже почти и не помнит. Дочь и сестру султана, если повести себя правильно, во дворец пустят, так мама говорила…

Орыся, разумеется, и не представляла, какие мысли крутятся в голове сестры. Девочку почти парализовало от ощущения нереальности, невозможности происходящего здесь, в этой комнате, под сводами дворца Топкапы. Такого просто не может быть – а оно есть, и Доку-ага в этом участвует…

– Забери своего цепного пса, – прошипел тем временем Ибрагим-паша.

– Усвоишь урок – заберу, – немного насмешливо отозвалась Хюррем, но все-таки сказала, обращаясь к Доку-аге: – Ладно, отпусти его. Будет снова портить мне вечер, ты знаешь, что делать.

– Моя госпожа… – Наверняка Узкоглазый Ага сейчас церемонно поклонился. Он умел отвешивать поклоны так, что половина придворных в Топкапы умирала от зависти: тот, кому кланялся Доку-ага, чувствовал себя как минимум султаном. В следующее мгновение послышался шорох одежды: Ибрагим-паша поднимался с пола.

– Горяч ты, Ибрагим, – голос матери тоже зазвучал ровно. Лишь проскакивали в нем нотки нехорошего веселья. После такого евнухи в гареме обычно уносили трупы провинившихся – тихо, бесшумно, как и подобает в месте, удостоенном милости Аллаха, месте, где ничего плохого случиться не может. – Чересчур горяч, и владеть собой до сих пор толком не научился. Отсюда и все твои проблемы… о которых давай-ка поговорим, раз уж ты явился сюда. Я ведь не враг тебе, разве не знаешь? Разве не помнишь, что твои печали – мои печали?

В голосе Хюррем-хасеки появились нотки, которых близняшки ранее никогда не слышали. И страшно было от этих ноток, и стыдно отчего-то, словно не говорила мать, а делала что-то тайное, мрачное, сокрытое от глаз Аллаха, такое, отчего Иблис хохочет в своем нечистом логове. Вроде и ласков был голос султанской супруги, а все же таилась в этой чаше с медом пригоршня острых игл.

– Хюррем…

– Не стоило тебе приходить, Ибрагим, опасности ты подвергаешь нас обоих. Но раз уж пришел, расскажи мне о горестях, преследующих тебя. Кому же еще, как не мне, просить у мужа моего, султана, за твою непутевую голову? Кто еще умолит его о милости? Ах, Ибрагим, Ибрагим, горе мое, тоска моя, звезда моя, с небес скатившаяся…

– Хюррем, Хюррем!

– Не здесь. – Голос Доку-аги после воркования матери показался близняшкам чуть ли не вороньим карканьем. – Здесь могут увидеть. Сюда, вот в эту дверь.

Хюррем-хасеки еле слышно рассмеялась:

– Как скажешь, верный мой. Идем, Ибрагим.

– Да, моя хасеки.

Послышался звук отпираемой, а затем вновь запираемой двери, и Орыся рискнула на миг выглянуть из укрытия. Увидела замершего возле неприметной дверцы Доку-агу, и больше глядеть не рискнула. Ежели поймает, подзатыльником не отделаешься.

Шли минуты. Время от времени из-за плотно запертой двери доносились голоса – мужской и женский, – но слов было не разобрать. Вот вскрикнула мать, затем еще раз и еще, но Доку-ага не пошевелился, и временами Орысе и Михримах даже казалось, что узкоглазого евнуха здесь нет и можно вскочить и убежать восвояси… Однако близняшки слишком давно знали Доку-агу и очень хорошо помнили о его умении быть невидимым и неслышимым. Хвала Аллаху, что еще не заметил девчонок, притаившихся за диваном! И пусть так будет дальше.

Близняшкам было страшно. Очень страшно. А время шло так неспешно, что казалось, будто оно и вовсе остановилось, будто эта ночь никогда не сменится ярким солнечным светом. Мнилось, что вечно будет шуршать листва в саду, за решетками, сквозь которые проникает ласковый ночной ветерок, колышущий полупрозрачные занавеси; что вечно холодный лунный свет будет заставлять причудливые тени танцевать свои безумные танцы; что мир замер, потрясенный невиданным кощунством, творящимся в гареме, и будет теперь пребывать недвижным во веки веков. И там, за дверью, мужчина и женщина тоже останутся навечно, а Узкоглазый Ага застыл у этой двери каменным изваянием – даже дыхания не слышно… Что во всем мире в живых остались лишь Михримах и Орыся, но и они скоро умрут, поглощенные лунным светом и пляской теней, умрут – и присоединятся к таинству, вершившемуся этой ночью. Наверное, вот так, подумалось Орысе, и превращаются в ветер и ручейки те несчастные невольницы, о которых поется в печальных песнях с родины ее матери. Те, которые не выдерживают неволи и бросаются за борт галеры или смотрят в окошко, живя в роскоши в гареме у паши, но мечтая об отчем крае… Превращаются в ветер и летят туда, где остались их безутешные мать и отец; ручейком быстрым текут в милые сердцу места; серыми пташками по весне возвращаются под крышу родного дома. У нее, Орыси, нет отчего дома, кроме того, в котором она родилась и выросла, – куда ей лететь, к кому течь? А ведь она здесь умрет…

Дверь снова с легким скрипом отворилась – вышел Ибрагим-паша. Буркнул Доку-аге что-то неразборчивое и быстрым шагом, почти бегом ушел прочь. Тени на потолке заколыхались, запах роз из сада стал еще сильнее, а сердца девочек взволнованно забились. Скоро их вынужденное заточение закончится!

32